Русский ЕГЭ - банк заданий - страница 502
Вопросы
Прочитайте текст и выполните задания.
Веками Днепр с притоками был водной дорогой с юга на север, главной частью знаменитого водного пути "из варяг в греки".
А начинается этот поныне жизненосный поток воды с ручейка, текущего из болота. Надо пройти отсюда лесами шестьдесят километров, прежде чем у сельца Нахимовского можно увидеть на Днепре первую лодку. А потом пойдут лодки и катера, теплоходы, мосты, пристани, паромные переправы, селенья по берегам, и потом – города, города – маленькие и большие, среди которых на карте увидим Смоленск, Могилев, Киев, Черкассы, Днепропетровск, Запорожье, Канев, Херсон. Речные притоки синими жилами льются к Днепру, сообщая ему все большую мощь – Сож, Припять, Десна, Псёл, Ворскла…
В верхнем лесном течении Днепр скромен и тих. Всегда тихими были тут и молитвы, песни, поклоны Днепру. Другое дело места, где река становится сильной и величавой, где от нее зависит многое – транспорт, утоление жажды, сельское хозяйство, рыболовство, получение электричества. Тут издавна Днепру поклонялись как божеству, называли его Славутичем ("сыном славы"). Днепру посвящали сказания, песни, слагали стихи и писали картины. Вспомним знаменитые холсты Куинджи "Ночь на Днепре" или "Степь" с черточкой орла в небе, с малиновым цветом степных растений и текущим в знойном мареве дня Днепром. Вспомним восторг Гоголя – "редкая птица долетит до середины Днепра…" И строчку Тараса: "Реве та стогне Днiпр широкий…" И во все времена, как и многие реки, Днепр служил рубежом стычек и местом сражений в великих войнах. Самые значительные из них в человеческой памяти, в документах и песнях не позабыты – "Кто погиб за Днепр, будет жить в веках…"
После пораженья у Курска в 1943 году немецкое воинство надеялось закрепиться на кручах днепровского правого берега и остановить лавину уже обретших крылья Победы защитников нашей земли от захватчиков. Обе стороны понимали значенье разделявших две силы водной преграды. Немцы назвали днепровскую линию обороны Восточным валом. А Красная Армия была способна решительно сокрушить этот вал.
Много написано о сражении на Днепре, много героев войны получили Золотую Звезду за то, что, не щадя жизни, стремились на правый берег. И победили. Сраженье было великим. Языком Гоголя можно сказать: вода в Днепре кипела от взрывов и текла красной от крови.
И было еще одно сражение на Днепре двумя годами ранее – в 41-м. Решалась судьба Смоленска, который всегда считали ключом к Москве. Город был обречен, но надо было так измотать наступавших, чтобы ослабить главный удар. Наши войска дрались почти в окружении. Снабжение их проходило по переправе через Днепр у селения Соловьёво. Именно это место стало самой драматической точкой в смоленском сражении. Можно вообразить, что было тут в горьком июле 65 лет назад – сотни повозок, автомобилей, тягачей, пушек, ящиков со снарядами и патронами, продовольствием, тысячи людей плотной нетерпеливой массой сбились на левом берегу Днепра. Переправу непрерывно бомбили и поливали свинцом висевшие над рекой "мессершмитты" и "юнкерсы". С юга и севера по реке давили сухопутные силы фашистов. Дело доходило до стрельбы прямою наводкой по переправе. Сколько тут полегло, не знает никто. "Это был ад", – рассказывала мне жительница Соловьёво Мария Андреевна Мазурова.
27 июля синие стрелы немецких ударов на картах сошлись. Днепровская переправа оказалась в руках у врага. Это означало полное окружение дравшихся у Смоленска армий. Теперь переправляться надо было уже на левый, восточный берег. Но предстояло отбить у врага переправу… Больше недели вертелась мельница смерти у Соловьёво. С 4 на 5 августа измотанные боями, но сохранившие честь и знамена две наши армии, перейдя Днепр, соединились с основными силами фронта…
Я побывал на этом месте Днепра. Река у Соловьёво неглубока – ребятишки, как видите, вброд ее переходят. В Москве в тот же год разыскал я Веру Ивановну Салбаеву – участницу решающей схватки за переправу. "Да, тихо и ласково течет Днепр, – сказала Вера Ивановна, глядя на снимок. – А тогда все кипело и висело на волоске. С криком "За мной!" я поднялась как раз в этом вот месте с пистолетом в руке.
А в нем, страшно сказать, не было уже ни одного патрона".
Вера Ивановна прошла войну до Берлина. Переправлялась через Днепр уже в 43-м году начальником связи в поезде маршала Жукова. Имеет двенадцать наград. Разглядывая ее ордена, я спросил, какой ей дороже. "Вот этот, за Днепр…" И заплакала.
Все это я вспомнил у костерка в стороне от истока, когда варили обед. Тут и решили: доску в знак посещенья Истока поставить шагах в двадцати от места, названного колыбелью Днепра. Спилили мы на опушке сосну, ошкурили и прочно вогнали в землю столбы, укрепив на них из Саранска привезенную доску. Было нас четверо: саранские мужики – мастер-реставратор Анатолий Яковлевич Митронькин, его шофер Владимир Косынкин, давний мой спутник, редактор "Муравейника" Николай Старченко и я – журналист "Комсомолки".
После съемки на память сходили мы попрощаться с Истоком. Вернувшись к машине, оглядели доску со стороны и порадовались, что обошлись без многословия: "Тут начинается Днепр".
(*В. М. Песков)
Прочитайте текст и выполните задания.
Когда-то в годы войны мы, молодые тогда люди, познавшие жизнь именно в форме жестокой войны, привыкнув к ней, даже не замечали ее постоянно и незримо давящего на сознание пресса, мы сжились с ним и просто не могли себя ощущать иначе. И только 9 мая 1945 года, когда этот пресс вдруг исчез, мы не столько поняли, сколько неожиданно для себя почувствовали, от чего избавились. Прежде всего от неопределенности нашей судьбы. Впервые за годы войны жизнь обрела для нас значение смысла и избавилась от власти случайного. Но ведь многие не дожили до этого дня, не дошли до Победы и — что меня давно поражает — не то, что они погибли, это слишком банально на войне — а то, что, погибнув, они так и не узнали об окончании этой войны. Погибли в неведении. И до сих пор пребывают в оном. Никогда не узнают, о, может быть, самом важном из всего, что в течение ряда лет занимало на земле умы миллионов людей.
Говорят, что культура — это память человечества. Это правильно. Все дело, однако, в том, что следует помнить, — ведь человеческая память избирательна, а искусство уже в силу своей природы избирательно тем более. Например, что касается войны, то один из ее участников из всего пережитого наиболее ярко запомнил, как его догоняли, хотели убить, но промахнулись, и он до сих пор вскакивает по ночам в холодном поту. Другой — как его награждали орденом, и он спустя годы не перестает переживать радостные волнения по этому поводу. Третьему не дает покоя случай, когда рассерженное начальство назвало его «дураком».
Теперь нередко можно услышать от наших читателей, в том числе и ветеранов, суждения вроде: «Ну сколько можно перелопачивать одно трудное да кровавое, ведь были же на войне и веселые моменты, и шутка, и смех». То есть на первый план выходит все то же желание развлечься. Но ведь во все времена жаждущие развлечений шли на торжища, в скоморошный ряд, но никогда — во храм. Боюсь, что смешение жанров и особенно забвение высоких задач литературы грозят уравнять торжище с храмом, сделать искусство товаром ширпотреба, средством, стоящим в ряду с продукцией мебельщиков — не более.
Я думаю также, что, хотя мы, допустим, и не гениальные писатели, но уж, во всяком случае, квалифицированные читатели. То есть относительно хорошо знаем жизнь, чтобы разбираться в ее запутанных эмпириях и кое-что смыслим в литературе. И тут возникает любопытный парадокс: почему мы, люди, в силу своего воспитания и образа жизни зачастую далекие от крестьянских низов, от жизни «неперспективных» деревень, быта древних стариков и старух, мало или вовсе неграмотных отшельников в зачастую никогда не виданной нами дремучей тайге с их размеренным, однообразным и часто примитивным укладом, почему мы частенько с куда большим интересом и участием читаем о их делах и заботах, нежели о блестящих научных или служебных успехах тех, кто гораздо ближе нам по опыту жизни, мировоззрению, мироощущению — высокообразованных жрецов науки, искусства, руководителей, генералов, начальников главков. Почему безграмотный дед на колхозной бахче куда интереснее изъездившего мир дипломата, определяющего судьбы народов, в то время как наш дед не может удовлетворительно определить судьбу единственной своей буренки, оставшейся на зиму без сена. О том печаль его, и она нас трогает больше, чем драматические переживания упомянутого дипломата перед уходом на вполне заслуженный отдых с солидной пенсией и статусом пенсионера союзного значения. Почему солдат в окопе для меня как читателя во многих (если не во всех) отношениях предпочтительнее своей судьбой удачливому маршалу в блеске его снаряжения, штаба и его маршальского глубокоумия? Почему так? — хочу я задать вопрос уважаемым коллегам, хотя и предвижу их скорый ответ: все дело в таланте автора. Да, но не совсем. Истинность таланта великолепно проявляется уже в выборе героя, который и внушает нам вышеизложенные чувства. Исчерпывающий же ответ на этот вопрос мне, однако, неведом.
(*В. Быков)
Прочитайте текст и выполните задания.
Где бы вы ни были – в городе или в деревне, в вагоне поезда или на палубе речного парохода, на севере или на юге России, в лесу или на степном большаке, – всюду прислушивайтесь к русскому языку, к певучему народному говору, запоминайте и впитывайте в себя этот единственный по богатству, образности и поэтичности язык – поистине самый свободный и волшебный из всех языков мира.
С русским языком можно творить чудеса. Нет ничего такого в окружающей нас жизни и в нашем сознании, чего нельзя было бы передать русским словом. И звучание музыки, и спектральный блеск красок, и шум и тень садов, и сказочное – сновидения, и тяжелое громыхание грозы, и детский лепет, и заунывный ропот прибоя. И гнев, и великую радость, и скорбь утраты, и ликование победы.
Нет таких мыслей, понятий, звуков, красок и образов – и сложных и простых, – для которых не нашлось бы в нашем языке точного выражения.
Прав был Тургенев, когда говорил, что такой язык может быть дан только великому народу.
Русский язык – народен. Он является наилучшим выражением сущности русского человека. Из народных глубин, из подчас непрослеженных и неведомых истоков расцвел этот изумительный язык. И сколько бы мы его ни изучали, как бы мы ни определяли законы его образования, он всегда будет производить на нас впечатление радостного чуда.
С чем сравнить это впечатление? Недавно на рассвете я шел в глухих лугах вблизи Оки. Густой туман лежал над лугами и оседал росой на травах. Внезапно среди однообразной зелени этих трав в белой пелене тумана я увидел очень высокий огненный цветок. Он как бы зажег на заре свое душистое пламя и раскрывался, расцветал у меня на глазах. Он весь сверкал от росы, и только тут я заметил, что туман лежит низко, а огненный этот цветок стоит выше тумана и на него уже упал первый луч солнца.
Сейчас, когда я вспоминаю об этом, то почему-то этот цветок, выросший на простой и даже грубой нашей земле, кажется мне прообразом русского языка, сверкающего своим живым горячим блеском над остальными языками мира.
Вслушайтесь в звучание самых простых русских слов, и вы тогда уловите звуковое богатство языка.
Образцов звукового богатства можно привести множество. Можно раскрыть наугад книгу любого русского поэта или прозаика, такого, скажем, как Чехов, Лесков или Алексей Толстой, и черпать оттуда россыпи языка целыми пригоршнями.
Но для примера надо остановиться на ком-нибудь одном, хотя бы на Лермонтове.
У Лермонтова необыкновенная торжественность языка («Бывало, мерный звук твоих могучих слов воспламенял бойца для битвы…») сменяется изумительным легким его переливом, похожим на ночное журчанье родника («Как ночи Украйны в мерцании звезд незакатных, исполнены тайны слова ее уст ароматных»). И рядом с этим почти сказочным по звучанию переливом возникает простая разговорная речь:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
На небольшом пространстве этой статьи я не могу сказать о русском языке все, что о нем следовало бы сказать.
О русском языке можно писать тома исследований, похожих на поэмы, и поэмы, похожие на исследования. Недаром чтение словарей Даля и Ушакова так увлекательно.
Во всяком случае, я уверен, что можно написать интереснейшую книгу не только о всем русском языке, но даже об одном каком-нибудь слове, особенно если это слово овеяно народной поэзией, сказанием, сказкой или определяет черты народного уклада.
Вы, ребята, снова пришли в школу. Русский язык вы изучаете с первого класса и будете заниматься им и в этом году. Это основной предмет в нашей школе.
Но иногда, нечего греха таить, занятия грамматикой и синтаксисом кажутся вам скучными и неинтересными. Некоторые ребята часто ворчат: зачем мне заниматься грамматикой, если я с детства разговариваю по-русски.
К сожалению, есть еще у нас люди, которые в силу своего невежества засоряют и калечат русский язык и превращают его в какой-то отталкивающий и мертвый жаргон.
И школьники часто не следят за своей речью и употребляют канцелярские выражения вроде «имеется», «имеем на сегодняшний день», «в общем и целом», заменяют одни понятия другими. Возьмем первый попавшийся пример, который мы часто встречаем в обычной разговорной речи, хотя бы слово «зачитать». Невежды ввели его в обиход вместо хорошего и простого русского слова «прочесть». Можно зачитать до дыр книгу, но нельзя зачитать протокол. Его можно только прочесть.
Часто ребята стараются говорить на каком-то грубом жаргоне. Они употребляют беспомощные, корявые и обывательские словечки, которые выглядят безобразно и жалко, не вяжутся с самим духом и звучанием русского языка и торчат в нем занозами.
Нельзя коверкать великолепный и богатый язык, на котором говорили и писали Ленин и Пушкин, Лев Толстой и Лермонтов, Чернышевский и Чехов, Тимирязев и Лесков, Горький и Алексей Толстой!
Ленин призывал бороться за чистоту и ясность русского языка.
Любите, ребята, русский язык. Изучайте его. Храните его, как народное богатство. Обогащайте его словами, рожденными нашей эпохой, но словами, достойными этого великого языка, теми словами, которые, как стихи Маяковского, преодолевают века:
Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
И явится
весомо,
грубо,
зримо,
Как в наши дни
вошел водопровод,
Сработанный
еще рабами Рима.
(*К.Г. Паустовский)
Прочитайте текст и выполните задания.
С детства не слышала отлетающих журавлей.
Сейчас предо мной оголенные, в побуревшем от непогоды жнивье равнины, так похожие на родные. Я сижу у самой воды, у холодного, в мелкой волне, заросшего деревьями озера. Плакучие ивы еще ярко-зеленые, а ракиты седые, как будто в дыму, словно тронуты инеем. И в листве лип и кленов и белых, серебристых тополей уже кое-где да мелькнет желтизна ранней осени.
Тишина, солнцепек, растворение в этом пахнущем вялой травой, рыбьей слизью и палыми листьями удивительном воздухе, в затишке, где безветрие возвращает тебя снова в жаркое лето. И вдруг что-то тревожное, непонятное, трубным голосом с неба, чей-то зов, чуть скрипучий, картавый, тоскливый.
— Журавли! Смотри скорей, журавли!
Они вышли, как самолеты, из-за купы деревьев классическим треугольником, держа курс строго на юг, и скрылись за дамбой, обросшей ракитником
Но мне кажется, это все те же, уже пролетавшие раз над нами. Просто птицы прощаются с озером, с рощами, с заросшими пыреем и полынью долинками и оврагами, с полями в обломках стеблей кукурузы, с бездомно покинутыми на пашнях стогами соломы. Видно, взрослые журавли учат младших, подлетков, находить, возвращаясь весной, это озеро, островки на нем в соснах и елях, этот дом на холме, эти купы деревьев и все видимые с высоты, с любого захода приметные ориентиры — грустный птичий урок навигации.
Может быть, при этом старшие им говорят:
— Запомните, это ваша родина! Обязательно возвращайтесь в родные края, даже если не будет нас, взрослых! Пожалуйста, не забудьте дорогу сюда. Здесь мы любим друг друга, здесь рождаются наши дети, здесь мы умираем. Жаркий юг — это только лишь отдых, а жизнь наша здесь…
Я завидую им, улетающим, потому что весной они обязательно снова вернутся сюда. А я?.. Сумею ли я опять побывать здесь, на темной, зеленой реке, на этих прудах и озерах, взглянуть на березовые аллеи, уходящие в степь, на свекольные и ржаные поля? Я летаю теперь выше птиц, а оттуда, с немыслимой для журавля высоты, разве можно заметить мелькнувшую где-то внизу голубую подкову заливчика, где мы ловим плотвичек и раков, эти серые, словно седые, ракиты, эти рыжие, опаленные солнцем дубы?!
Я люблю бывать каждый раз в каком-нибудь новом краю, в незнакомом мне месте, видеть горы, моря, и красивые города, и красивых людей, люблю слушать красивые, полные скрытого смысла, лукавые речи… А здесь что услышишь? Лишь «цоб» да «цобе»? Что увидишь? Вот этих летящих с севера на юг, а затем еще раз, как бы ровным крестом, поперек, с востока на запад, расстающихся со мной, улетающих журавлей?
Так мало, так мало!
Так мало, что хочется непременно вернуться — и постигнуть: а чего же здесь много? Отчего вот за эту неяркую, небогатую землю бились люди — до крови, до смерти — и с половцами, и с татарами, и с поляками, и со шведами, и с немецкими фашистами? Значит, что-то их привлекало на этой земле, моих предков, поселившихся издревле здесь, возле серой реки?
Научите меня, журавли, обязательно возвращаться! Может быть, я пойму непонятное, как и вы, угадаю.
(*О.К. Кожухова)
Прочитайте текст и выполните задания.
— Какова жизнь? — спрашивают при встрече.
— Все ладно.
Ответ один, если действительно все ладно. Хорошую жизнь пронизывает лад, настрой, ритм, последовательность в разнообразии. Такой жизни присущи органичная взаимосвязь всех явлений, естественное вытекание одного из другого. И наоборот, плохая жизнь — это разлад, хаос, кавардак, сбой, несуразица, неосновательность, «пошехонство». Про такую жизнь говорят, что она идет через пень колоду, шиворот-навыворот. Ей во всем сопутствуют спешка и непоследовательность, следствием чего является дурное качество, то есть страдают при этом в первую очередь красота, эстетика.
Отсюда сразу напрашивается довольно опасный для рационализма и ширпотреба вывод: много и одинаково — это значит дурно, неэстетично. Мало, но с душой и по-разному, значит, хорошо, красиво, неповторимо. И речь здесь идет не об одном лишь труде, но и о быте, о стиле жизни вообще. Искусство проявляется всюду, где существует жизнь, а не только в круге, ограниченном художественным творчеством. Стройность и красота не в одном только труде противоречат непосильности, тяжести. Тяжело и непосильно тогда, когда не умеешь красиво трудиться, когда неумен и недогадлив, когда не хватает фантазии и терпения. Но разве не так?
Красота в мире — это разнообразие, непохожесть. Мысль о том, что человечество якобы составляет толпа серых и одинаковых людей, руководимых отдельными исключительными и яркими личностями, — такая мысль исключает красоту и противоречит эстетике.
Да нет, не бывает абсолютно одинаковых, другими словами, совсем бездарных людей! Каждый рождается в мир с печатью какого-либо таланта. Потребность творчества так же естественна, как потребность пить или есть, — она теплится в каждом из нас даже в самых невероятно тяжких условиях. Каждая личность по-своему талантлива, иными словами, своеобразна. Людей, абсолютно плохих внутренне и внешне, к счастью, не существует. То, что потребность творчества свойственна каждому, видно хотя бы из того, что в детстве, даже в младенчестве, у ребенка есть потребность в игре. Каждый ребенок хочет играть, то есть жить творчески. Почему же с годами творчество понемногу исчезает из нашей жизни, почему творческое начало сохраняется и развивается не в каждом из нас? Грубо говоря, потому, что мы либо занялись не своим делом (не нашли себя, своего лица, своего таланта), либо не научились жить и трудиться (не развили таланта). Второе нередко зависит от первого, но и первое от второго не всегда бывает свободно. Не научившись трудиться, нельзя узнать, чем наградила тебя природа. Если духовный потенциал слаб, личность стирается, нивелируется, теряет индивидуальные, присущие ей одной черты. Стройному восхождению, творческому раскрепощению личности может помешать любой душевный, семейный, общественный или мировой разлад, любая неурядица, которые, кстати сказать, бывают разные. Например, одно дело, когда нет обуви для ходьбы в школу (а то и самой школы), и совсем другое, когда тебя силой заставляют постигать сольфеджио. Конечно, второй случай предпочтительнее, но разлад есть разлад. И вот мы видим, что общественная ориентация отнюдь не всегда безошибочна и что мода вообще вредна в таком деле, как дело нахождения себя. Почему, собственно, считается творческой только жизнь артиста или художника? Ведь артистом можно быть в любом деле, художником тоже. Добавим, что не только можно, но и должно. Ореол исключительности той или иной профессии, иерархическое деление труда и быта по таким принципам, как «почетно — непочетно», «интересно — неинтересно», как раз и закрепляет социальное равнодушие личности, поощряя мысль о недоступности творчества для всех и для каждого. Но такое поведение личности вполне устраивает как сторонника индивидуалистической философии личности и толпы, так и бюрократа-догматика, который во имя общего блага готов сегодня же расставить людей по ранжиру.
Качественное разнообразие частей лучше, чем что-либо другое, служит единству целого. Конечно, антагонизм частей, вообще разрушающий целое, тоже можно назвать разнообразием, на что и ссылаются сторонники нивелирования. Но разнообразие и антагонизм — разные вещи.
(*В. И. Белов)
Прочитайте текст и выполните задания.
Путешествие по тайге всегда довольно однообразно. Сегодня — лес, завтра — лес, послезавтра — опять лес. Ручьи, которые приходится переходить вброд, заросшие кустами, заваленные камнями, с чистой прозрачной водой, сухостой, валежник, покрытый мхом, папоротники удивительно похожи друг на друга. Вследствие того что деревья постоянно приходится видеть близко перед собой, глаз утомляется и ищет простора. Чувствуется какая-то неловкость в зрении, является непреодолимое желание смотреть вдаль.
Иногда среди тёмного леса вдруг появляется просвет. Неопытный путник стремится туда и попадает в бурелом. Просвет в лесу в большинстве случаев означает болото или место пожарища, ветролома. Не всегда бурелом можно обойти стороной.
Если поваленные деревья невелики, их перерубают топорами, если же дорогу преграждает большое дерево, его стёсывают с боков и сверху, чтобы дать возможность перешагнуть лошадям. Всё это задерживает вьюки, и потому движение с конями по тайге всегда очень медленно.
Если идти по лесу без работы, то путешествие скоро надоедает. Странствовать по тайге можно только при условии, если целый день занят работой. Тогда не замечаешь, как летит время, забываешь невзгоды и миришься с лишениями.
Я заметил, что бурундук постоянно возвращается к одному и тому же месту и каждый раз что-то уносит с собой. Когда он уходил, его защёчные мешки были туго набиты, когда же он появлялся снова на поверхности земли, рот его был пустой.
Меня эта картина очень заинтересовала. Я подошёл ближе и стал наблюдать. На колоднике лежали сухие грибки, корешки и орехи. Так как ни грибов, ни кедровых орехов в лесу ещё не было, то, очевидно, бурундук вытащил их из своей норки. Но зачем? Тогда я вспомнил рассказы Дерсу о том, что бурундук делает большие запасы продовольствия, которых ему хватает иногда на два года. Чтобы продукты не испортились, он время от времени выносит их наружу и сушит, а к вечеру уносит обратно в свою норку.
Первобытные девственные леса в большей части страны выгорели, и на смену им появились леса, состоящие из лиственницы, березы и осины. Там, где раньше ревел тигр, ныне свистит паровоз, где были редкие жилища одиноких звероловов, появились большие русские селения, туземцы отошли на север, и количество зверя в тайге сильно уменьшилось.
Край начал утрачивать свою оригинальность и претерпевать то превращение, которое неизбежно несет за собой цивилизация.
(*В. Арсеньев)
Прочитайте текст и выполните задания.
В июле 1941 года я ехал на военной грузовой машине из Рыбницы-на-Днестре в Тирасполь. Я сидел в кабине рядом с молчаливым водителем. Бурая пыль, раскаленная солнцем, взрывалась клубами под колесами машины. Все вокруг - хаты, подсолнухи, акации и сухая трава - было покрыто этой шершавой пылью.
Солнце дымилось в обесцвеченном небе. Вода в алюминиевой фляге была горячая и пахла резиной. За Днестром гремела канонада.
В кузове ехали несколько молодых лейтенантов. Иногда они начинали стучать кулаками по крыше кабины и кричали: "Воздух!" Водитель останавливал машину, мы выскакивали, отбегали подальше от дороги и ложились. Тотчас со злорадным воем на дорогу пикировали черные немецкие "мессеры".
Иногда они замечали нас и били из пулеметов. Но, к счастью, никто не пострадал. Пули подымали смерчи пыли. "Мессеры" исчезали, и оставался только жар во всем теле от раскаленной земли, гул в голове и жажда.
После одного из таких налетов водитель неожиданно спросил меня:
- Вы о чем думаете, когда лежите под пулями? Вспоминаете? - Вспоминаю, - ответил я.
- И я вспоминаю, - сказал помолчав водитель. - Леса наши вспоминаю костромские. Останусь жив, вернусь на родину - буду проситься в лесники. Возьму с собой жену - она у меня спокойная, красивая - и девочку, и будем жить в сторожке. Поверите ли, как подумаю об этом, так с сердцем делаются перебои. А водителям это не положено.
- Я тоже, - ответил я. - Вспоминаю свои леса.
- А ваши хороши? - спросил водитель.
- Хороши.
Водитель натянул пилотку на лоб и дал газ. Больше мы не разговаривали. Пожалуй, никогда я не вспоминал с такой остротой любимые места, как на войне. Я ловил себя на том, что нетерпеливо жду ночи, когда где-нибудь в сухой степной балке, лежа в кузове грузовой машины и укрывшись шинелью, можно вернуться мыслью к этим местам и пройти по ним медленно и спокойно, вдыхая сосновый воздух. Я говорил себе: "Сегодня я пойду на Черное озеро, а завтра, если буду жив, на берега Пры или на Требутино". И у меня замирало сердце от предчувствия этих воображаемых походов.
Вот так однажды я лежал под шинелью и представлял в мельчайших подробностях путь на Черное озеро. Мне казалось, что не может быть в жизни большего счастья, чем опять увидеть эти места и пройти по ним, забыв обо всех заботах и невзгодах, слушая, как легко стучит в груди сердце. В этих своих мечтах в кузове машины я всегда выходил из деревенского дома ранним утром и шел по песчаной улице мимо старых изб. На подоконниках в жестянках от консервов цвел огненный бальзамин. Его в тамошних местах зовут "Ваня мокрый". Должно быть, потому, что толстый ствол бальзамина просвечивает против солнца зеленым соком и в этом соке иногда даже видны пузырьки воздуха.
Около колодца, где весь день гремят ведрами босоногие болтливые девочки в ситцевых выгоревших платьях, надо свернуть в проулок, или, по-местному, в "прожог". В этом проулке, в крайней избе, живет известный на всю округу красавец петух. Он часто стоит на одной ноге на самом солнцепеке и пылает своим оперением, как груда рдеющих углей.
За петухом избы кончаются, и тянется, заворачивая плавной дугой в дальние леса, игрушечное полотно узкоколейки. Удивительно, что по откосам этого полотна растут совсем не те цветы, что вокруг. Нигде нет таких зарослей цикория, как около горячих от солнца узеньких рельсов.
За полотном узкоколейки непроходимым частоколом стоит молодой сосняк. Непроходимым он кажется только издали. Сквозь него всегда можно продраться, но, конечно, маленькие сосенки исколют вас иглами и оставят на пальцах липучие пятна смолы.
Между сосенок на песчаной земле растет высокая сухая трава. Середина каждой травинки седая, а края темно-зеленые. Эта трава режет руки.
(*К. Г. Паустовский)
Прочитайте текст и выполните задания.
Невеликая, в три этажа, больница, построенная во времена прошлые для областного начальства, уютная эта больничка размещалась в парке, среди старых лип, тополей да вязов, и от мира внешнего, городского укрывалась, словно стеной крепостной, высоким глухим забором, сложенным из камня песчаника.
Неделя пролетела быстро. На раннюю утреннюю прогулку, видимо последнюю в житии больничном, отправился Илья не один, а с человеком знакомым – по дому сосед: седовласый, роста немалого, тучноватый, всегда приветливый.
Здесь, возле книжного шкафа, а потом прогуливаясь в просторном, светлом, зеленью украшенном холле, и случился разговор, а точнее, рассказ занятный.
Илья копался в книгах. Сосед спросил:
– Пушкина здесь нет? Илья ответил с улыбкой:
– Вряд ли. Детективы в основном и любовь.
– Надо бы Пушкина… Да, да… Именно Пушкина. – Он даже пальцем погрозил: – Великий поэт. А мы его не читаем. Всякие там трень-брень. Пушкина надо читать и понимать его! – возвысил он голос. – Я и сам, признаться, дурак. В школе когда-то учили. "Буря мглою небо кроет…" А потом… – махнул он рукой. – Все забыл. Но случай помог. Вот послушай…
Он взял Илью под локоть, и они пошли потихоньку.
– Младшая внучка у меня – школьница. Она больше у нас живет. Родителям некогда, вот бабка с ней и кохается: уроки и прочее. И вот как-то раз, осенью дело было… Помню, ненастный день, темный какой-то. И по работе был тяжелый, сплошная ругня. Я домой приехал, жене говорю: чуток отдохну, что-то устал. Ушел в свою комнату, лег и лежу в темноте, ни свет, ни телевизор не включаю. А они в другой комнате, жена и внучка. Слышу, что внучка учит какой-то стишок.
Голосок у нее милый, детский, что-то повторяет и повторяет снова и снова. Я прислушался, слова стал различать. А эти слова: "Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…" Господи, да конечно же просит, еще как просит. Именно покоя. "Летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия…" – как-то вроде жалоб но внучка говорит.
Меня даже обожгло: как все точно, правдиво. Я встал и потихоньку дверь приоткрыл, стою слушаю. А внучка повторяет снова и снова:
"Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…" Голосок у нее нежный. Словно она именно мне говорит, своему деду, старому дураку, внушает: "…предполагаем жить, и глядь – как раз умрем". Это ведь правда голимая: все "предполагаем" да "располагаем", а потом хлоп – и нету.
Как я в те минуты ясно все понимал, отчетливо: какой я дурак! Вот сегодня – суббота, а я на работе весь день проторчал, ругался, скандалил. Целый день. "Каждый час уносит частичку бытия…" Ведь я мог с дорогими людьми этот день провести: с внучкой, с женой.
Поехали бы за город, в лес, побродили. Внучка так любит лес, осень, листья красивые. А я на нее люблю глядеть, слушать ее. Или можно поехать к маме. Мама, слава богу, живая. Старенькая… Тоже – дитё малое в девяносто лет. Скоро уйдет. Буду плакать, жалеть. А ведь мог день возле нее провести. Но вместо этого на работе собачился. И до того дособачился, что даже на своих родненьких глядеть не хочу.
Забился в свою конуру. Будто они в чем-то виноваты. А ведь они у меня – главная радость в жизни, именно они: жена, сын, дочь, внуки, мама. А вот выходит, что прячусь от них. Слава богу, дожился. И уже мне стало казаться, что это они специально устроили, внучка с женой, внушают мне: "На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля. Давно, усталый раб, замыслил я побег…"
Жена-то ведь знает, как мне непросто работается. Она сто раз говорила: "Бросай все, проживем!" Думаю, неужели она специально для меня весь этот спектакль разыграла?
Вышел я к ним. Они говорят: "Разбудили?.." – "Разбудили, – отвечаю.
– Спасибо", – и прочитал наизусть все стихотворение. Читаю, а сам чуть не плачу. Внучка в ладоши хлопает: "Дед! Какой ты молодец!" А жена глядит и лишь головой качает.
Я потом проверил, в дневник заглянул: все верно, задавали учить наизусть этот стих.
Такой вот случай. И я с той поры Пушкина так полюбил… У нас его десять томов, красные такие, подписка, собрание сочинений. И я их читаю, перечитываю. И тебе советую, дружок.
(*Б.П. Екимов)
Прочитайте текст и выполните задания.
Паустовский описал первое это свидание с Парижем в своем очерке «Мимолетный Париж».
Про Лувр в этом очерке почти ничего нет. И в «Европейском дневнике» две короткие строчки. О самом сокровенном, личном он избегал писать. Оставлял для себя. Нельзя все для печати. Перед поездкой в Лувр Паустовский предложил нам троим — Рахманову, Орлову и мне — ограничиться минимумом. Не бегать с толпой экскурсантов из зала в зал, не пытаться осмотреть даже лучшее. Константин Георгиевич живо представил нам в подробностях: тысячи картин, и все знаменитые — Рембрандта и Веласкеса, школы всех веков, анфилады, переходы, этажи, разноязычные голоса гидов…
— А мы посмотрим только Нику Самофракийскую, Венеру Милосскую и Джоконду. Проведем у каждой полчаса и уйдем.
К тому времени нас уже слегка подташнивало от музеев Греции, Италии, от мраморных скульптур, памятников, фресок, картин, гравюр, росписей. Все слиплось в сырой ком. План Паустовского понравился своей решительностью и простотой.
Ника, безголовая, безрукая, была непонятна. Фантазии моей не хватало представить ее в целости. Красота ее тела, что светилось сквозь каменные складки прозрачной туники, не действовала на меня без головы, без лица. Красоты одного тела оказалось мало. Скульптура передавала подвижность тела, воздушность ткани так искусно, как ныне не могут. Если древние умели такое, можно ли говорить о прогрессе в искусстве? Движется ли искусство куда-нибудь? На галерный корабль такую фигуру ставили, на парусник — понятно, а на межпланетный она не пойдет, другую надо придумывать. Вот примерно куда меня завело, когда я разглядывал Нику. Чувств удивления и интереса надолго не хватило, зароились разные мысли. Мы продолжали стоять перед нею. Я украдкой взглянул на часы. Прошло пятнадцать минут. Не так-то просто истратить полчаса на одну вещь. Никогда я такого не делал. Смотреть, а чего в ней еще смотреть, все уже ясно. Изучать? Опять же — чего? Если бы я был искусствоведом… А уж переживать — тем более невозможно так долго. Непростое это оказалось дело. Куда легче двигаться, идти мимо разных полотен, гулять по музею, остановиться у какой-нибудь исторической сцены, полюбоваться красоткой, можно пейзажем. Прочитаешь подпись «Тициан» — ага, значит, надо еще раз взглянуть, присмотреться, вроде и в самом деле гениально.
Постояв еще немного, мы двинулись к Венере.
Как всякий, я навидался ее изображений. Теперь я стоял перед подлинником. Я знал, что должен волноваться. Кто только не стоял на этом месте, перед этим совершенным мрамором! Великие, известные, в сущности все просвещенные люди, что жили в Париже, и те, кто приезжал в Париж, все русские интеллигенты, все художники Европы, ее поэты, ученые, ее правители, — все считали необходимым являться сюда, к этой женщине. И вот теперь и я сподобился. И я смогу сказать, что видел Венеру Милосскую. Это было как вершина для альпиниста, отметка для получения разряда. Передо мною было воплощение женственности, общепризнанная мера красоты, гармонии, проверенная столетиями. Вспомнил очерк Глеба Успенского «Выпрямила». В самом деле, если бы можно было сосчитать, скольким людям помогла эта красота устоять, скольким вернула покой, силу, чувство любви к жизни, восхищения человеком?.. С Венерой, следовательно, разобрался, вникнул. А вот Джоконда…
Не хочу рассказывать о первом чувстве разочарования перед Джокондой, не это важно. О картине я писать не собираюсь, и о своих мыслях тоже. Что-то было вначале, а потом пропало. Никаких мыслей не стало, а был уход, я не заметил, как стал уходить в картину, погружаться в нее. И она уходила в меня. Так бывает, когда долго стоишь перед морем. Или лежишь, глядя в небо. За четверть века то чувство давно стерлось, осталось от него воспоминание того, как стоял я без мыслей, забыв о времени. Через несколько лет, снова будучи в Лувре, я к Джоконде не подошел и больше не подойду. Очнулся я, увидев, что Паустовский плачет, и показалось это естественным. Мы вышли из Лувра, ни на что более не взглянув. Устали. Сели на скамейку и долго сидели молча.
Выходило, что одна картина может дать больше, чем целая чем целая галерея, если эту картину удается пережить.
Выходило, что у картины можно простоять и полчаса, и больше. Одна картина, одна книга…
(*Д. А. Гранин)
Прочитайте текст и выполните задания.
В последние годы можно слышать исподволь повторяющуюся фразу: «Поколение фронтовиков уходит, их становится все меньше». Чаще всего эти слова произносят с искренним сожалением, отдавая должное отцам, дедам и прадедам. И тем, кто погиб на войне, и тем, кто умер уже после войны от ран или от старости, и тем, кто еще жив.
Бывает, что слова об уходе старых фронтовиков произносят бездумно и бесстрастно, повторяя их за другими. Бывает — по обязанности.
Встречалось, молодые люди с издевкой относились к боевым орденам, которые фронтовики надевают единожды в году на день Победы.
Я знаю людей, которые, как только заходит речь о войне, переводят беседу на свои туристские походы в надежде сравнить их с боями. Младшие поколения стремятся принизить нравственный подвиг старших во время войны только потому, что подсознательно не могут не преклоняться перед его величием.
Спасибо и за это подсознательное…
Один из читателей упрекнул меня в том, что я будто бы требую от нынешней молодежи помнить о Великой отечественной войне, почитать ее и ее героев, в то время как она так же далека от молодых людей, как Куликовская битва. Заметим, что для сравнения выбрано максимально отдаленное событие. Самую близкую и массовую героику с издевкой задвинули к истокам истории, лишь бы понадежнее избавиться от нее. Хотя можно было бы отправиться поближе, например, к 1612-му году, или к 1812 году. Ведь о Бородинском сражении та же молодежь вспоминает вполне благосклонно. Так в чем же дело? Память о действительно отдаленных событиях ни к чему не обязывает. Можно даже продекламировать несколько строчек из «Бородино» Лермонтова, или вспомнить замечательное стихотворение М. Цветаевой «Генералам двенадцатого года», не заботясь о том, чтобы подкрепить благодарную память действенной, реальной благодарностью к участнику событий, еще живому человеку, которого можно встретить на улице или в лифте.
А благодарность — удел великих душ.
К счастью отнюдь не для всей молодежи наша невиданная ранее война так же далека, как Куликовская битва. Повторюсь, самое главное состоит в том, что сравнение с Куликовской битвой — лукавство. Память о подвиге, о благородстве, о боли и страданиях — обязывает и подражать и сострадать, а потому быть обязанным отнюдь не всем нравится. Лучше не помнить и не знать — так проще жить… Потому-то и сравнивают с Куликовской битвой, что хотят задвинуть память о трагедии новейшей истории подальше от своей совести.
Каким я помню и вижу собирательный облик дорогого мне однополчанина? Бравый подтянутый офицер с гладко выбритым лицом, спрыснутым шипром, в предвкушении принятия награды, сопровождаемой рюмкой — эти внешние симпатичные признаки далеко не исчерпывают офицерской сути. Пехотный офицер — заботливый трудяга, отвечающий за все, все понимающий, смельчак, личный пример которого — непререкаем. Это и пахнущие потом портянки на сбитых сильных мужских ступнях. Это и нажитая боевым опытом мудрость, которая во сто крат шире боевого устава пехоты.
С другой стороны, портрет воина-фронтовика не исчерпывается простуженным голосом, небритым лицом, красными от недосыпания слезящимися глазами и чернотой под ногтями на руках, сжимающих саперную лопату. И, разумеется, жизнь фронтовика — это отнюдь не только невыразимые внутренние страдания. Но часто она выражается и внутренним удовлетворением, и гордостью, и успокоением после удачного боя, когда, ощутив себя живым, можно расслабиться, передохнуть и поесть, да и пропустить несколько живительных глотков.
(*Ю.Л. Сагалович)
